Платон Лукич Нарбутов сидел за своим дубовым столом. Его вдумчиво-тревожный взгляд мог бы принадлежать дерзкому капитану, стоящему на мостике идущего ко дну корабля. Однако моряком Платон никогда не был. Да и личного корабля он тоже отродясь не имел. Его судном, пожалуй, мог бы считаться лишь этот злополучный письменный стол, к «борту» которого стоило прибить гордое название «Вдохновение». Впрочем, уплыть на нем хоть куда-нибудь было невозможно, поскольку оно прочно застряло на мели посреди тихого, болотного оцепенения питерского вечера.
Перед ним лежал лист бумаги. Его белизна не отличилась творческой привлекательностью. Она слепила усталого автора, словно снежная пустыня, в которой уже заблудились несколько одиноких, красивых строчек. Потерянные и окоченевшие, они кучковались в самом верху страницы, боясь отправиться в долгое литературное путешествие. Слова комом вертелись в голове Платона и вот, в очередной раз нащупав что-то гениальное, он схватился за ручку и принялся выводить первое предложение:
«Двор тонул в предвечернем сумраке, и фонарь…»
Фонарь что? Мигал, как совесть пьяницы? Лился на брусчатку жидким оловом отчаяния? Все эти сравнения уже были кем-то когда-то украдены, пережеваны и выплюнуты обратно в мировую литературу. Они недостойны писательского пера. И Платон, лишь на минуту впустив их в свой разум, переставал быть Автором. Прокручивая подобную посредственность, он, скорее, становился следователем, пытающимся раскрыть дело о бесстыдном воровстве, совершенном кем-то другим.
Его кабинет мог бы стать иллюстрацией фразы «проигранная война». На полках вытянулись шеренги корешков – пантеон его повелителей и мучителей. Достоевский смотрел на Платона сумасшедшим прищуренным взглядом, а портрет Набокова излучал холодную презрительность. «Мы уже все сказали», – коварно шептали они с обложек коллекционных томиков, – «Что ты можешь добавить, Нарбутов?».
Он отложил ручку – дорогую, само собой, и подаренную не кем-либо, а самим Игорем Васильевичем – редактором лучшего в стране литературного журнала «Зрелость». Эта ручка была свидетельницей его скромных творческих побед и, быть может, она верила в гениальность своего владельца даже больше, чем он сам.
Платон потянулся к пачке сигарет. Ритуал был отточен: ловкое «выуживание» табачного сверстка, щелчок зажигалки, глубокий вдох. Пепел он стряхивал в массивную бронзовую чернильницу – еще один подарок. Только от поклонницы времен его недолгой и почти мифической славы. Теперь это была, пусть и приметная, но пепельница. Символ того, как высокое искусство приносится в жертву низменным привычкам.
Провожаемый едва заметной струйкой дыма, он подошел к окну. За ним был тот самый двор, который он пытался описать. Тот самый фонарь. Реальность была до обидного простой и глупой. Фонарь просто горел. Тускло. Никакого олова, никакой совести, никакого алкоголика под ним. Просто старый фонарь. Но отчего-то Платон видел в этом фонаре все: и олово, и совесть, и метафору всей русской истории.
Однако найти подходящих слов, способных вместить в себя весь этот творческий разгул, он не мог. Писатель был болен «экзистенциальным слогом». Этот недуг Платон придумал самостоятельно. Заключался он в невозможности выражаться просто и ясно, ибо простота кажется предательством по отношению к сложности бытия. Выражаться сложно тоже нельзя, поскольку все сложности уже были присвоены гениями литературы.