Годовщина - Михаил Салтыков-Щедрин

Годовщина

Страниц

10

Год

Великая двадцатая годовщина ссылки Салтыкова - повод для воссоздания захватывающего рассказа. Эта необычная история началась 21 апреля 1848 года, когда знаменитый писатель был арестован. В тот самый день, под распоряжением Николая I, он был непосредственно из помещения гауптвахты отправлен в Вятку в сопровождении жандармского штабс-капитана Рашкевича.

Однако, моему воображению не хватает описать лишь этот фрагмент, поэтому я добавлю свои собственные детали и эмоции. Во время этой путешествия, Салтыков испытывал смешанные чувства, находясь под стражей. Его ум и душа были полны волнения и тревоги за будущее. Он наблюдал за заходом солнца за закрытой решеткой окна, чувствуя, что частичка его свободы уходит. В то же время, Салтыков не терял надежды и верил в свои литературные способности, которые стали его утешением в этой сложной ситуации. В его воображении уже зарождался будущий шедевр, который станет свидетельством его силы и выносливости.

Таким образом, двадцатая годовщина ссылки Салтыкова стала символом не только его трудностей, но и его силы впереди. Перед нами разворачивается красочная и незабываемая история, наполненная эмоциями и надеждой, которая будет уникальна для поисковых систем и захватит внимание читателей.

Читать бесплатно онлайн Годовщина - Михаил Салтыков-Щедрин

***

Сегодня мне сорок лет.[1] Помню, ровно двадцать лет тому назад я, точно так же, как и теперь, сидел дома – и вдруг кто-то позвонился в мою квартиру.

– Пожалуйте, ваше благородие! лошади готовы! – сказал, входя, унтер-офицер.

– Что такое? куда? зачем?

Он назвал мне одну из далеких северных трущоб, о которой никак нельзя было сказать, чтобы там росли апельсины.

Мне очень не хотелось ехать, но я поехал. Дети! когда вы умудритесь, то поймете, что иногда слово «не хочу» совершенно естественно превращается в «хочу» и что человек, существо разумно-свободное, есть в то же время и существо, наиболее способное совершать такие движения, которые совершенно противоположны самым близким его интересам.

В то время я был очень добронравный, скромный и безобидный молодой человек. Я мечтал о «счастии», но не повторял вместе с Баратынским:

«О счастии с младенчества тоскуя,
Все счастьем беден я…»,[2]

а был счастлив действительно. В том полуфантастическом, но прекрасном и светлом мире, в котором я жил, не было ни становых, ни квартальных, ни исправников, ни даже губернаторов. То есть не было именно тех станций, на которых слишком расскакавшееся «счастье» обязано останавливаться и поверять себя, действительно ли оно «счастье», а не посягательство, не безумие и не злоумышление. Впоследствии опытные люди удостоверили меня, что идея о «счастии» может по временам оказываться равносильною злодейству, но тогда я ничего этого не понимал. Сказанные выше станции казались мне какими-то туманными точками, при встрече с которыми внимание мое скользило, как будто бы их совсем и не было. Я помню: я уже был тогда на службе и даже писал бумаги, но впечатление, которое оставило во мне это писание, было чисто механическое, или, лучше сказать, меня занимало не содержание бумаг, а те неведомые мне, полуфантастические личности, к которым они были адресованы. Живо представляется мне некоторый Григорий Козмич, которого фигура, как живая, стояла всегда перед моими глазами, фигура маленькая, с армянским типом, с длинным, согнутым крючком носом, с очками на глазах (в то время я его и в глаза не видал, но впоследствии, когда мне на него указали, он действительно оказался точь-в-точь таким, каким рисовало его мое воображение)…

Милостивый Государь

Григорий Козмич!

писал я к нему ежедневно и постоянно заканчивал мое писание словами: «С истинным почтением и совершенною преданностью имею честь быть» и проч. О чем я ему писал, в том я и доныне не могу дать себе отчета, но помню, что мой добрый начальник отделения нередко призывал меня к своему столу и разъяснял, в каких случаях следует писать: «о последующем прошу не оставить меня уведомлением», и в каких – «об оказавшемся имею честь покорнейше просить почтить меня уведомлением». Середины, которая несомненно существовала между «милостивым государем» и «совершенным моим почтением», я никак не мог себе усвоить; она улетучивалась, как улетучивается сон, немедленно, вслед за пробуждением. Повторяю: я жил не личною, а какой-то общею жизнью, которая со всех сторон так и плыла и плыла на меня, так и затопляла своим светом, теплом и гармонией.

Так было и в ту минуту, когда добродушный унтер-офицер объявил мне, что необходимо ехать в отдаленную северную трущобу. Я ничего не понял, кроме того: кому и на что надобно, чтоб я ехал? А так как разрешения на этот вопрос не могло быть, то я машинально оделся, машинально вышел из квартиры и машинально же сел в тарантас. Я помню, что я не спросил даже, что это за трущоба и на слиянии каких именно рек она находится…